Воля ваша, а в этом что-то есть. История «развития общественной мысли в России за 200 с лишним лет во всей полноте и разнообразии взглядов, воззрений, концепций и теорий общественного развития, социально-политических программ и манифестов» (В. В. Журавлев в обращении «От составителей»), изложенная в алфавитном порядке, — в этом есть что-то безумное (в смысле «безумных идей» Нильса Бора). В классическом античном смысле энциклопедия — это «энкиклос пайдейос», круг знаний, подобающих гражданину полиса. Круг, вытянутый в серию, в рядоположенность, в последовательность, причем достаточно контингентную и произвольную (а, б, в...), — это плохая геометрия, зато оригинальная онтология. Некая неподражательная странность, даже абсурдность обсуждаемой интеллектуальной затеи усугубляется тем, что ее держатели предусмотрительно выкинули или спрятали смысловые ключи к ее исполнению. Виданное ли дело: энциклопедия с притязанием на ученость и даже академизм (главный адресат издания, помимо «действующих политиков», — «специалисты-обществоведы, преподаватели и студенты вузов»), но — безо всякого справочного аппарата. Нет даже оглавления, не говоря уже об указателях — именном, предметном, о перечне авторов с присовокуплением наименований изготовленных ими текстов и т. д. Мне почему-то вспомнилась «Вавилонская библиотека» несравненного Хорхе Луиса Борхеса: «Библиотека — это шар, точный центр которого находится в одном из шестигранников, а поверхность — недосягаема. На каждой из стен каждого шестигранника находится пять полок, на каждой полке — тридцать две книги одного формата, в каждой книге четыреста страниц, на каждой странице сорок строчек, в каждой строке около восьмидесяти букв черного цвета. Буквы есть и на корешке книги, но они не определяют и не предвещают того, что скажут страницы. Это несоответствие, я знаю, когда-то казалось таинственным». Одинаковому формату книг Вавилонской библиотеки соответствует одинаковый формат биографических статей нашей энциклопедии («Помещенные в издании биографические статьи подготовлены с соблюдением единых принципов структуры и содержания»), буквы кириллицы не предвещают содержания подпавших под них статей; а поверхность энциклопедии, т. е. ее экзотерическое содержание, недосягаема для тех, кто нетверд в алфавите. Но эта аналогия, как и всякая другая, хромает.
Дело в том, что в нашем абсурдном мире на удачу обречены почти исключительно абсурдные затеи.
Энциклопедия общественной мысли в России есть приуготовление поучительного и занимательного, хотя и весьма неровного, то захватывающего, то скучного, чтения. И я начинаю в чем-то понимать одного из главных героев энциклопедии
Владимира Ульянова-Ленина, который на досуге более всего любил читать энциклопедии. Эффект захвата, оккупации читательского внимания был предусмотрен авторами проекта: «Трудно найти в современной российской действительности мировоззренческую парадигму, идеологическую концепцию, общественно-политическую программу или декларацию, а также социально-политическую акцию без констатации того факта, что нечто подобное уже имело место в прошлом» (От составителей). Конечно, это слишком сильное утверждение, которое не стоило бы понимать буквально: вечное возвращение подобного или равного является одним из кошмаров общественной мысли в России и других «умных местах». Скорее это метафорическое обозначение намерения составителей и авторов энциклопедии не ограничиваться доксографией, пересказом чужих рассказов, повествованием «о жизни, учениях и изречениях знаменитых философов» (
Диоген Лаэртский), брать из прошлого умственный огонь, а не пепел. Кому-то, не очень многим, из писателей об общественной мысли это здесь удается, кому-то нет.
На мой взгляд простеца, это удается автору стержневой для энциклопедии статьи «Реформа» А. Н. Медушевскому и не вполне удается сочинителю коррелятивной ей статьи «Революция» И. Розенталю. Суть различия здесь не в степени компетентности и посвященности в предмет помянутых лиц: оба они— известные и признанные академическим сообществом исследователи, чей профессионализм, как говорится, выше всякой похвалы. Суть в том, что я назвал бы «допущением Велимира Хлебникова». Поэт писал: «Горе мореплавателю, выбравшему неверный угол ладьи». Думается, хотя я могу и ошибаться, что Медушевский в своем материале выбрал совершенно верный угол своей умственной ладьи, а Розенталь — не чрезмерно верный. Попробую объясниться. Медушевский центрирует свой текст вокруг ненадуманной проблемы, которая и сегодня имеет самую жгучую актуальность: «Вся правовая и политическая мысль России XVIII — начала XX вв. так или иначе вращалась вокруг проблемы модернизации страны, выбора ее оптимальной стратегии (революция или реформа), определения курса реформ, оценки смены реформ и контрреформ. Эти вопросы были главными в спорах различных идеологических течений российской интеллигенции — славянофилов и западников, народников и марксистов, либералов и социал-демократов». Не требуется большой политической мудрости, чтобы уразуметь: это именно те вопросы, которые стоят сегодня на повестке дня большой политики, политического класса и ангажированной интеллигенции, какая еще осталась в России. И статья Медушевского обречена быть освоенной, что называется, заинтересованными лицами.
Другое дело, что экспозиция данной проблематики Медушевским, предложенные им либерально-западнические решения могут устроить далеко не всех. Автор последовательно трактует российскую модернизацию как европеизацию, шире — как вестернизацию, помещая ее в контекст глобализации: «Таким образом, история реформ и контрреформ в России показывает, что модернизация есть объективный процесс, усиливающийся по мере того, как мир становится единой цивилизацией. По существу, альтернативного пути развития не существует». Боюсь, что с этим тезисом Медушевский скоро останется в коллективном одиночестве с отечественными либеральными фундаменталистами: просвещенный Запад, не к ночи будет сказано, привыкает смотреть на вещи немного иначе. К примеру, один из светочей западной мысли Джон Грей в нашумевшей книге «Поминки по Просвещению» не обинуясь заявляет: «Культурный империализм Запада воплощался в нем в качестве проекта единой цивилизации, а также из-за его восходящей к идеям гуманизма концепции отношений человечества с миром природы. Этот последний присущий Просвещению элемент проник даже в культуры, осуществившие модернизацию без вестернизации». Крупнейший экономист Латинской Америки Эрнандо де Сото в интервью «НГ» заявил: «Не существует какого-то единого для всех “западного” пути развития».
Что до статьи «Революция» И. Розенталя, я прочитал ее с пользой для себя, тем более что мне импонирует тезис автора: «Положение в России оценивалось по аналогии с Францией кануна революции, особенности Французской революции проецировались на Россию, русские политические деятели и мыслители сравнивались с ее деятелями. Поклонение Франции и французским революционерам было, по словам А. И. Герцена, “первой религией молодого русского”». В эссе «”Якобинская метафора” мировой революции» [Космополис. Осень 2004. № 3 (9)] я старался показать, какую роковую роль сыграла эта религия в ходе политических баталий в большевистской партии 20–30 годов прошлого века. В то же время мне представляется не вполне оправданным характерный для статьи пафос изобличения русской революции, причем в двух прямо противоположных направлениях. С одной стороны, это варьирование тезиса о «признаваемой всеми возможности того, что революция в России выльется в “русский бунт, бессмысленный и беспощадный”». С другой, — сведение тематики русской революции к государственному перевороту, осуществленному крайними партиями, прежде всего большевистской, и установлению партийной диктатуры террористическоми методами. На самом же деле Ленину и его соратникам после октябрьского 1917 года coup d’etat удалось подкрепить его «вторым изданием крестьянской войны», т. е. аграрной революцией и освободительным движением национальных окраин России. Иными словами, переворот перерос в народную революцию. Кстати, исторический опыт большевиков нашел неожиданное применение в «цветных революциях» последних лет, которые, правда, перенесли акцент с революционного насилия на революционное ненасилие. Для справки: французский термин «revolution», калькой которого является русское слово и понятие «революция», был заимствован политической мыслью из астрономии и в буквальном переводе означает не «переворот», а «проворот».
Энциклопедия имеет дело с мыслью. Конечно, между мыслью, которая здесь является синонимом мышления, и общественной мыслью такая же «дьявольская разница», как между романом и романом в стихах. Что же происходит с мыслью, если мы обходимся с ней так, как подобает обходиться с мыслью? С ней происходит нечто важное: она становится уместной в новой для нее ситуации, прилепляется к новым реальностям и порождает другие мысли. Этот процесс мысли въяве изображен в информативной статье «Община» (П. Н. Зырянов). Автор показывает, что капитальная мысль об общине, которая стала предметом самых острых дискуссий и политических коллизий во второй половине XIX — первой трети ХХ века, пришла в головы отнюдь не ее русских почитателей и проповедников, а была сформулирована немцем, бароном А. фон Гакстгаузеном в книге, написанной после его путешествия по России. «Гакстгаузен писал, что подлинное могущество России коренится в семейно-патриархальном быте русского народа, в славянской поземельной общине. Отец в семье, выборный староста в общине и неограниченный монарх в государстве, по мнению барона, связаны неразрывной нитью исторического развития». Позволю себе одно рискованное суждение: в России мысль, да еще общественная, — это почти всегда перевод с иностранного. Россия бедна мыслями, зато изобильна духовностью. В оправдание риска могу сказать, что сходной точки зрения, хотя и выраженной менее резко, придерживается автор содержательной статьи «Интеллигенция» И. В. Сабенникова: «Принято считать, что в XIX веке всякая идея общего плана приходила в Россию из-за границы. Это объясняется, прежде всего, историческими причинами: малочисленностью образованных людей в стране, их культурной изоляцией от основной массы населения, необходимостью искать духовную пищу за границей». С этим связана специфическая трудность написания истории общественной мысли в России, которая была осознана предшественником составителей энциклопедии Густавом Шпетом в его известной работе «Очерк развития русской философии»: «Как я могу писать историю русской философии, которая если и существует, то не в виде науки, тогда как я признаю философию только как знание... Я полагаю, что философия как знание есть высшая историческая и диалектическая ступень философии, но этим не отрицаю, а, напротив, утверждаю наличность предварительной истории, в течение которой философия становится в знание. По моему убеждению, русская философия как раз к этой стадии начала подходить» (курсив автора. — С. З.).
Своеобразие бытования мысли на стадии «предварительной истории» заключается в том, что с ней, по существу, ничего не случается: она просто воспроизводится с теми или иными вариациями. Так мысль Гакстгаузена об общине воспроизводилась в споре западников и славянофилов: недостаток конкретной работы с этой мыслью компенсировался ее духовно-соборно-социальными стилизациями, на которые были особенно щедры старшие славянофилы и западники — те же Хомяков и Герцен. Этот компенсаторный механизм в строгом смысле слова не является мышлением, что, разумеется, нисколько не принижает его самостоятельной значимости: это визионерство, творчество-в-духе, интеллектуальная глоссолалия. Процесс мышления об общине начался, согласно Зырянову, совсем иным способом: «В пореформенный период, когда стали публиковаться материалы земской статистики, началось конкретно-историческое изучение общины». Автором обозначена и следующая решающая фаза этого процесса: «С началом столыпинской аграрной реформы, направленной на разрушение общины, вопрос о ней стал вопросом о поддержке или неприятии политики П. А. Столыпина». Исходя из изложенного, можно сделать некие выводы относительно характера исторического понимания мысли, которое является условием возможности энциклопедии: историческое понимание мысли не есть ее внешнее, сколь угодно детализированное и подкрепленное источниками, описание, а есть ее участное понимание. Или, как формулирует это Ханс-Георг Гадамер в «Истине и методе»: «Не существует никакого горизонта настоящего в себе и для себя, точно так же как не существует исторических горизонтов, которые нужно было бы обретать. Напротив, понимание всегда есть процесс слияния этих якобы для себя сущих горизонтов» (курсив автора. — С. З.).
И тут я подошел к проблеме, которую ставит перед мыслящим сознанием энциклопедия в ее нынешнем виде. Как показывают уже сам состав редакционного совета и, в особенности, составы редакционной коллегии и авторского коллектива, создание энциклопедии общественной мысли России историки рассматривали, в сущности, как свое цеховое дело, к которому они сугубо избирательно подпускали гуманитариев другого профессионального чекана, например философов. Отсюда проистекли определенные выигрыши в смысле содержания статей: надежность фактологической базы, широкое привлечение архивных материалов, выверенный научный аппарат. Хотя при более внимательном рассмотрении материалов энциклопедии и в этой части возможны известные нарекания. Скажем, в приложенной к статье «Марксизм в России» (С. В. Тютюкин) библиографии труднопостижимым образом отсутствуют работы покойного Михаила Гефтера, который положил полжизни на осмысление этого сюжета; в список литературы, рекомендованный автором статьи «Русская идея» (В. В. Горбунов), почему-то не вошел профильный двухтомник былого издательства «Искусство»: «Русская идея. В кругу писателей и мыслителей русского зарубежья» (В 2 т. М., 1994).
Но главное все же не в этом. Далеко не всеми авторами энциклопедии была отчетливо осознана специфика мыслительной предметности, с которой они имеют дело, индуцируемые ею требования к отбору материала и к внутренней форме текста. Скажем, в статье «Почвенничество» (А. Л. Андреев) в самом конце сказано буквально следующее: «В русле идеологии почвенничества разработаны многие важные идеи, оказавшие значительное влияние на духовную жизнь России и русское национальное самосознание. В первую очередь это мысли Достоевского о всечеловечности и мировой отзывчивости как уникальных чертах русского национального гения, его определение русского народа как народа-богоносца, трактовка православия как духовного стержня русской самобытности и др. Интересна в этой связи трактовка “русского социализма”, который, согласно Достоевскому, по сути своей совпадает с христианским единением во имя Христово». Но если это действительно важные идеи, в чем у меня нет сомнений, то почему они только названы, но не раскрыты, не развернуты? Ведь именно в этом, по логике вещей, и состояла задача авторов энциклопедии общественной мысли — развертывать идеи. Или я ошибаюсь? Ничего из названного нет и в статье «Достоевский» (Н. Н. Наседкин): автор рассказывает о женах Достоевского, о его бегстве от кредиторов, о его объяснениях с цесаревичем Александром Александровичем по поводу «Бесов», но не роняет ни единого абзаца по поводу указанных идей, которые духовно позиционировали Достоевского как обновителя общечеловеческой этики.
Или взять статью «Александр I» (Н. В. Коршунова): Александр Павлович действительно был самым идеологически ангажированным из русских царей XIX века. Но в тексте речь идет по преимуществу о государственной деятельности Благословенного, о проектах реформ, а о том, что делает его прикосновенным к истории русской общественной мысли, сказано опять-таки в конце текста и, по существу, лишь следующее: «Общественно-политические взгляды Александра I достаточно противоречивы. Многие его политические идеалы были далеки от реалий российской действительности и необходимости ежедневно управлять страной. Смесь реальности и идеалов давала порой причудливые плоды: например, одновременное создание системы военных поселений и работа над Государственной уставной грамотой». Все это умно и прелестно, но почему здесь ни одним словом не упомянуто о том, что Александр I был главным идеологом Священного cоюза и даже собственноручно начертал проект договора о его создании на религиозно-мистических основах?
Подобные недоразумения связаны с эффектом интеллектуального поля, в которое помещаются взгляды или концепции героев энциклопедии. Об этом эффекте много и интересно размышлял Пьер Бурдье в «Политической онтологии Мартина Хайдеггера»: «Включение в поле предполагает включение в историю поля, т. е. включение в работу по созданию истории поля через признание и усвоение исторически сформировавшейся проблематики, которая оказывается в него встроена практически». Это наблюдение относится, например, к по-своему интересной, богатой разными сведениями статье «Ленин» (О. В. Волобуев). К ней всегда можно обратиться за исторической или биографической справкой, но из нее невозможно выведать, какой общественный идеал или идеалы исповедовал Ленин. То поле, в которое поместил политическое мышление Ленина автор, не вызывает подобных вопросов. Мышление Ленина трактуется как монологическое, но, на мой взгляд простеца, оно было диалогичным, только Ленин не всегда раскрывал инкогнито своих партнеров по диалогу.
Позволю себе один исторический экскурс (околичность) на тему правильного поля. Крайне знаменательным является отношение Ленина к германскому опыту в контекте его беспрестанных раздумий об идеальном устройстве будущего общества. На сей счет в статье Волобуева нет ни одного намека. Между тем в разгар революции Ленин втолковывал большевикам: «Пока в Германии революция еще медлит “разродиться”, наша задача — учиться государственному капитализму немцев, всеми силами перенимать его, не жалеть диктаторских приемов для того, чтобы ускорить это перенимание еще больше, чем Петр ускорял перенимание западничества варварской Русью, не останавливаясь перед варварскими средствами борьбы против варварства». Точнее говоря, Ленин считал оптимальной моделью государственного капитализма как непосредственного преддверия социализма военную экономику Германии. Фернандо де лос Риос в книге «Мое путешествие в Советскую Россию» (1921) отмечал: «На создание ВСНХ (Высшего совета народного хозяйства), как и на всю экономико-административную структуру, повлиял пример Германии периода войны с ее сырьевой диктатурой, продовольственными карточками и госкапитализмом. Этот опыт, по словам многих коммунистов, произвел большое впечатление на Ленина». Многочисленные свидетельства сему разбросаны по его произведениям 1917–1918 годов. Вот лишь одно из них: «Мы имеем образец государственного капитализма в Германии. Мы знаем, что она оказалась выше нас. Но если вы подумаете хоть сколько-нибудь над тем, что бы значило в России, Советской России, обеспечение основ такого государственного капитализма, то всякий не сошедший с ума человек и не забивший себе голову обрывками книжных истин должен был бы сказать, что государственный капитализм для нас спасение».
Другими словами, эсхатологическое обаяние военно-промышленного комплекса Германии и созданной в ней системы продовольственного снабжения оказалось непреоборимым для Ленина. И не для него одного. Германским опытом 1914–1918 годов воспользовалась не только Советская Россия в 20–30-е, но и нацистская Германия в 40-е. Крайне показательно в этом плане мемуарное показание Альберта Шпеера, который после смерти Тодта в 1942 году стал отвечать за немецкую военную экономику: «Я приступил к претворению в жизнь концепции освобождения промышленности от чрезмерной опеки государства. При этом я опирался на разработанную мной схему. В наши дни уже никто не подвергает сомнению то, что неожиданно быстрое увеличение объемов военного производства было вызвано внедрением этой схемы. Однако я не придумал ничего нового. Истинным создателем этой концепции был Вальтер Ратенау. Этот чрезвычайно одаренный выходец из еврейской семьи в годы Первой мировой войны осуществил перевод экономики Германии на военные рельсы. Он достаточно рано сделал для себя вывод о том, что значительного подъема производства можно добиться путем обмена техническим опытом, четкого разделения труда между различными предприятиями и установления хорошо продуманных норм выработки». Схема Ратенау — Шпеера обеспечила удвоение производства при сохранении старого оборудования и прежней оплаты труда: «Мы учредили “главные комитеты”, ведавшие производством основных видов вооружения, и ”главные объединения”, отвечавшие за поставки комплектующих изделий,— писал Шпеер. — Тринадцать главных комитетов являлись как бы вертикальными звеньями этой системы, а такое же число главных объединений служило им опорой». Только слепой не узнает в «главных комитетах» Шпеера — советские главки, введенные уже при Ленине, а в «главных объединениях» — советские тресты.
Близкой к тому оптимальному сочетанию истории и мысли в адекватном интеллектуальном поле, которое я пытаюсь здесь нащупать, в моем понятии является статья Л. Г. Березовой «Пушкин». После замечательной работы П. В. Палиевского, где с должной радикальностью поставлен вопрос о том, как через Пушкина, в его лице русская литература выбирала свою новую мировую дорогу (см.: Палиевский П. В. Литература и теория. М., 1979. С. 41–61; эта статья не упомянута в библиографии Л. Г. Березовой), это, пожалуй, — одно из лучших новейших исследований неувядающего сюжета «Пушкин как мыслитель». Я не поклонник мифологизаторства в истории литературы, какое особенно ярко заявило о себе в работах авторов из круга Стефана Георге (Эрнст Бертрам, Фридрих Гундольф и др.) и впоследствии принесло достаточно токсичные плоды. Но у данного текста, как бы то ни было, наличествует достаточно сильный умственный посыл: «Высвеченные гением Пушкина “вечные” темы российской истории, созданные им образы исторических героев приобрели статус национальных мифов, что делает их незаменимыми в национальном сознании, ибо каждый народ обретает историческое сознание путем формирования собственных исторических мифов, адаптируя их в культуре и идеологии». Мифами стали не только герои Пушкина; согласно автору, мифом стал он сам со всем богатством и сложностью его личности: «Пушкинская “картина мира” имеет еще один исток — личность самого поэта. Его уникальность состояла в органичном “союзе звуков, чувств и дум”. Аристократизм и цельность мышления, свойственные Пушкину, опирались на достоинство творческой личности, индивидуальное мировоззрение которой принималось равновеликим национальному образу мира». В трактовке Березовой, Пушкин и есть русская идея во плоти и в духе: «Пушкин в то же время есть национальный миф, т. е. выражение глубинных представлений народа о самом себе».
В энциклопедии свыше 300 статей, и мой выбор каких-то из них в качестве идеальнотипических кому-то может показаться субъективным. Но иного выхода нет: в одном отклике невозможно отозваться на все интересное и ценное или, наоборот, неинтересное и неценное, что наличествует в данном издании. Но в чем я уверен твердо и несокрушимо, так это в том, что обсуждаемая книга найдет читателя, которого она заслуживает. А что еще требуется от книги?